Содержание к диссертации
Введение
Глава 1. Идея цельной личности 35
1. «Слабое сердце» 35
1.1. «Всех и все жалеть». Студенческие годы Константина Леонтьева 37
1.2. Жалость как лейтмотивное чувство 41
1.3. Лишний человек 44
2. «Хищный» герой 53
2.1. «Хищный эстет» Василий Милькеев 55
2.2. Конституирование эстетического мироощущения 57
2.3. «Герой не нашего времени» генерал Матвеев 64
Глава 2. «Изящная плоть». Цельность как требование единства эстетического и этического 68
1. Красота как единство внешней и внутренней красоты в эстетике К.Н.Леонтьева 68
1.1. Преображающая функция внутренней красоты 70
1.2. Требование соответствия внешнего внутреннему 71
1.3. «Психичность» как источник красоты 73
2. Красота как нравственно-эстетическая категория 74
2.1. «Высокий эклектик» Владимир Ладнев 74
2.2. Грех как острое ощущение нецельности 19
3. Красота как единство душевно-телесного в человеке 81
3.1. «Коронованная обезьяна» 81
3.2. «Изящная плоть» 85
Глава 3. «Эстетический морализм». Цельность как требование единства внешнего и внутреннего закона 88
1. Пути актуализации закона 88
2. Закон «своего края» 95
3. Пути сердца, разума и веры 105
4. Закон «Повинуйся, ибо Я так сказал» 107
5. Постулирование концепции личности 118
Глава 4. «Отношение путей творчества и путей спасения» 122
1. В поисках потерянного рая. Утопические модели Константина Леонтьева 122
1.1. Идиллия 122
1.2. «Необитаемый остров» 123
1.3. Эксперимент пересоздания мира 124
2. Антиутопия Константина Леонтьева. Трагедия как основной закон человеческого существования 133
2.1. Леонтьевское понимание гармонии.. 133
2.1.1. «Психичность» как источник «неискоренимой трагедии» земной жизни 133
2.1.2. «Поэзия» как продукт «нестерпимого трагизма» 139
2.2. «Мирный унисон» прогресса 145
2.3. Леонтьевское предсказание об Антихристе и «антихристовы соблазны» последующего поколения мыслителей 147
2.3.1. Розанов: сделать снова «бремя» жизни «даром» 149
2.3.2. Бердяев: петь будущее вопреки пессимизму 153
2.3.3. Соловьев: остался эпилог - длинный и надоедливый 157
Заключение. Творчество Константина Леонтьева и философская и литературная парадигма рубежа XIX - XX веков 162
Список использованной литературы 169
- «Слабое сердце»
- Красота как единство внешней и внутренней красоты в эстетике К.Н.Леонтьева
- Пути актуализации закона
- В поисках потерянного рая. Утопические модели Константина Леонтьева
Введение к работе
С конца 80-х годов XX века, времени извлечения из небытия забвения имени К.Н.Леонтьева, «одинокий мыслитель» становится чрезвычайно популярной фигурой. Несмотря на то, что за этот период о нем написано множество статей и десяток монографий, интерес к творчеству загадочного писателя-парадоксалиста не только не ослабевает, но и растет. К его идеям все чаще обращаются исследователи в поисках адекватного выражения ищущего себе самовыражения русского самосознания. И не только философское наследие, не только его1социологические идеи, но и литературное творчество философа признано классическим. И тем не менее, как и век назад, Леонтьев остается неузнанным и непонятым мыслителем, классиком маргинальным. Каждый раз его приходится «открывать, как Америку» (как он однажды сказал о себе), потому что он по-прежнему стоит особняком, вдали от большого пути русской литературы, и несмотря на уже два десятка лет формулируемую потребность вписать Конст.Леонтьева в русскую литературу, до сих пор не осознано значение художественного творчества мыслителя и влияние его на литературный процесс порубежной эпохи. Все больше накапливается материала для достижения этой цели, но тем не менее к ней нисколько не приближается исследовательская мысль, продолжая видеть в Леонтьеве светило-призрак: оно и есть, и нет его на небосклоне нашей философии и литературы. Он то появляется, как солнце, в ослепительном блеске ярких и новых идей, как «русский Ницше», первый русский эстет, «во многом опередивший свою эпоху» (Н.Бердяев), то светит тусклым лунным светом ретроградства в своем гордом» и самоуверенном отстаивании отживших ценностей и институтов, становясь для последующего поколения мыслителей воплощением самого XIX века, навсегда ушедшего, суд над которым давно свершился. «Выломавшийся» из своей эпохи, может быть, единственный с таким бесстрашием сумевший заглянуть в «зрачки» наступающего «века-зверя», он весь корнями оказывается вросшим в XIX век. Он становится «мучеником (если не жертвой) переходной эпохи», как определяет его положение Н.Бердяев, спотыкающийся на его реакционных идеях и одновременно признающий в нем пророка, многое предвидевшего раньше других, раньше идола порубежной эпохи Вл.Соловьева.
Творчество Леонтьева оказывается обоюдоострым. Целиком принадлежа своему веку и пытаясь сохранить цельность уходящей эпохи (это и тургеневский стиль письма в ранних произведениях писателя, и проблематика русского усадебного быта, и множественность
аллюзий на творчество Достоевского , наконец, восточная проза писателя с ее интенцией на возрождение «простых и кратких приемов» золотого века русской литературы, первобытной простотой чувств и органичностью природного существования его героев), поиски Леонтьева в то же время целиком направлены в век наступающий.
В леонтьеведении утвердилась некая неписанная иерархия в художественном наследии мыслителя. Вершиной творчества К.Леонтьева считается философская публицистика, причем в философии он уже стал классиком и ни одна история русской философии сегодня не обходится без его имени. Затем по значимости следуют литературно-критические работы автора, и, наконец; собственно писательские труды (а ведь именно писательство Леонтьев считал единственным своим предназначением на земле) занимают прямо второстепенное и подчиненное место в структуре его текстов. И тем не менее неизбежно имя писателя проникает в литературоведение и, как ни странно, прежде всего - в учебники по истории русской литературы XX века.
Именно на рубеже веков происходит узнавание и активная интерпретация трудов Леонтьева. Увлечение мыслителем пережили А.Белый и О.Мандельштам. В адептах Константина Николаевича ходил В.Розанов. Спор Леонтьева о любви и гармонии с мэтром порубежья - Вл. Соловьевым, сегодня оценивается как значительное культурное событие эпохи. Его называют именем другого идейного вдохновителя «русского Ренессанса» — «русским Ницше». С леонтьевского мрачного предсказания о рождении Антихриста в России берет начало богатая литература об Антихристе первой трети XX века2
Все эго обуславливает необходимость изучения рецепции Леонтьева на рубеже веков в России, которое не может быть осуществлено без осмысления заложенных в его художественном наследии идей.
Имя мыслителя было хорошо известно русской интеллигенции начала^ XX века. «Русский Ницше», который не только предвосхитил, но во многом опередил немецкого философа должен был, казалось, стать одним из наиболее популярных авторов в эпоху, поиски которой оказались почти неотделимы от имени Ницше. Леонтьева, который воспринимался так же, как и певец «белокурой бестии», одним из героев Достоевского, роднило с последним и «трагическое чувство жизни», и требование «потрясающей музыки чувств». Уже само по себе это родство должно было давать санкцию на особое отношение к
1 Кстати, рефлексия на идеи «совести нашей литературы» тоже своего рода показатель
принадлежности последующей эпохе, «вышедшей» из Достоевского
2 «Мыслителей Серебряного века поразило мрачное пророчество К. Леонтьева о том, что
России суждено породить Антихриста: как и соловьевский "человек беззакония" он начнет с
эксплуатации принципа равенства» (Русская литература рубежа веков (1890-е - начало 1920-
х годов). Книгаї. М., 2000. С Л 04)
Конст.Леонтьеву творцов того явления, которое зовется Русским Ренессансом, прошедшим и развившимся под знаком Достоевского.
«Многие из логических построений мыслителя и весь строй его языка и стиля по духу своему принадлежат скорее XX, чем XIX веку»3 Эта фраза громко произнесена в литературоведении. О кровном родстве Леонтьева со своей эпохой писали деятели Русского Ренессанса. Они и открыли его - молчанием преданного XIX веком: «Ренессанс постоянно возвращается к Леонтьеву; по числу рецензий на своих современников Леонтьев уступает Достоевскому, едва ли Соловьеву, но тем не менее постоянно присутствует в поле зрения. В религиозно-философских обществах Москвы и Петербурга свои доклады ему посвящают священники К.Агеев (1909) и И.Фудель (1916), поэт В.Бородаевский (1910), критик и литературовед Б.Грифцов (1912), философ С.Н.Булгаков (1916) и публицист С.Н.Дурылин (1916). Конечно, интерес к Леонтьеву подогревается выходом книг»4
Проблематика творчества «художника мысли» с центральной идеей цельности, синтеза лирики (музыка, Дионисийское начал) и эпики (картина, Аполлонистическое начало), само «демиургическое» сознание К.Леонтьева с интенцией соединения противоречий - антиномии эстетического и этического, «Алкивиада» и «Голгофы» - путем их поглощения «растущим целым», обретения позиции вненаходимости изображаемой жизни (что продиктовано потребностью оправдать мир, лежащий во зле) путем восхождения (позиция- творца) и нисхождения (религиозное смирение) - все это делает Леонтьева плотью от плоти порубежной эпохи в русской литературе. Он не только является активным соавтором Русского Ренессанса, в полемике с которым оттачивались грани «нового религиозного сознания», но само его творчество, как показывает анализ художественных произведений писателя, мыслимо исключительно в категориях литературы и философии XX века.
Но столь тесно сродненный с последующей эпохой (в том числе и своим чувственно-эстетическим восприятием мира) «русский Ницше» оказывается парадоксальным образом «разлученным» с ней. Серебряный век должен был отвергнуть писателя, столь близкого Достоевскому и в то же время не разделявшего его упований на преображение мира, благословляя противоречия и порождаемые ими несовершенства; отвергнуть «русского Ницше», который, ощущая новую эпоху как «провал культуры», не верил в «перепрыг», оставаясь весь по эту сторону человеческого, отрицал осуществимость обретения каких-то
3 Володихин Д.М. «Высокомерный странник» Философия и жизнь Константина Леонтьева.
М., 2000. С.4
4 Козырев А. П. Константин Леонтьев в «зеркалах» наследников. Послесловие // Константин
Леонтьев: pro et contra. Личность и творчество Константина Леонтьева в оценке русских
мыслителей и исследователей 1891-1917 гг. Антология. Книга 1. СПб., 1995. С.419-420
новых человекобожеских или богочеловеческих возможностей. Трагедия Леонтьева в том, что он оказывается каким-то «ненужным плеоназмом» между Достоевским и деятелями последующей эпохи, для которых, в отличие от Леонтьева после Достоевского вопрос О сохранении цельности уже не ставился. Им уже предлежит мир, трагически разделенный, отпавший от Бога. И это принципиально греховное, непреображенное бытие отдается на откуп творческому и свободному я, дерзающему в своем «внутреннем мистическом опыге» пересоздать мир, лежащий во зле.
«Для деятелей серебряного века леонтьевское противостояние Достоевскому, напряжение этого противостояния представляло затруднения. Было недоразумение: непонятная ошибка Леонтьева, "самое слабое место его", Леонтьев здесь Бердяева "разочаровывал". "Казалось, Леонтьев должен чувствовать родство с Достоевским - у него самого было трагическое чувство жизни, был сложный религиозный путь". Из презумпции "родства" исходил и Грифцов, говоря о Леонтьеве "близоруко-несправедливом к творчеству Достоевского", единственного человека, который смог бы ответить на его требование "потрясающей музыки чувств". Как могли так разойтись при таком родстве?»5
При этом Леонтьев высоко чтил Достоевского-«моралиста». Ему была глубоко близка антропология писателя с ее любовью и доверием к человеческой природе. Не ставя перед собой целью поиск параллелей в творчестве одного и другого писателей, даже при достаточно поверхностном анализе художественных произведений К.Н.Леонтьева нельзя не обратить внимание на то, насколько глубоки и неразрывны связи обоих прозаиков.
Если мы говорим о проблеме русского национального характера в прозе Леонтьева, о том, что он называет «прелесть и пестрота нравов», мы вряд ли подберём лучшую характеристику для героев Леонтьева, чем «крепко стоящие на корнях» по аналогии с определением Достоевского «с корней соскочили». Если мы станем анализировать лирические отступления романа «Египетский голубь» (1892) и выраженные в них восторженность героя, его благоговение перед «страшной и отрадной» нитью бытия, где «он, именно он, а никто другой, живёт, дышит, ест, будет любить и будет любим»; где «для него, для него одного» и этот восхитительный изгиб берега, и три листочка на кусте ежевики, и прекрасная заря разгорается для его исполненного радости сердца, то это нас сразу возвращает к Достоевскому, его несчастному герою Ипполиту, который не мог и^ не хотел смириться с тем, что живёт и радуется, а ему, именно ему, суждено умереть.
Адресует нас к Достоевскому прежде всего проблема трагедии греха. И если Достоевский изобразил раздвоенных героев, то Леонтьев попытался восстановить
5 Бочаров С.Г. Леонтьев и Достоевский // Сюжеты русской литературы. М., 1999. С.344-345
утраченное единство. Если герои Достоевского не имеют под собой почвы, то Леонтьев возвращает её русскому человеку, возвращая ему и Бога (известное высказывание Достоевского: «кто почвы под ногой не имеет, то и Бога не имеет» находит обоснование в творчестве «художника мысли», у которого «метафора почвы - важнейшая»6).
Если мы затронем проблему ориентировки героя в окружающем мире с помощью реалий русской национальной ментальносте, национальных архетипов, то и здесь лучшей параллели, чем с творчеством Достоевского (ситуация с Хромоножкой и Иваном-Царевичем) не найти.
С.Бочарову настроения молодости Леонтьева напоминают «другую повесть 40-х годов и уже не Тургенева, а Достоевского - "Слабое сердце". В финале этой повести есть эпизод "видения на Неве", который автор потом перенес в "Петербургские сновидения в стихах и прозе", напечатанных во "Времени" в 1861 году. Эпизодом этим А.А.Беем датирует рождение нового героя Достоевского, "который в рассуждениях о судьбе "слабых сердцем", "униженных и оскорбленных", затоскует по силе, попытается утвердить свое место в жизни даже через преступление, - рождение будущего Раскольникова, у которого беспредельное сострадание переродится в презрение к слабому человечеству и который будет от бессильного растворения в сострадании спасаться актом проверки собственной силы»7 Здесь можно лишь возразить исследователю, что не только «Леонтьев с его душевным опытом попадал невольно как бы в художественный материал Достоевского, в его герои», но эта «большая тема Достоевского» была столько же значимой темой художественной прозы «художника мысли», не только его жизнетворчества. Жалость и ее действие, в том числе протест на нее «слабого сердца» - прочитываемая тема в творчестве Леонтьева.
Леонтьев живёт в контексте Достоевского. Но и Достоевский становится до конца понятным только в контексте творчества Леонтьева. Многие исследователи творческого' наследия Достоевского обращали внимание на то, что роман «Идиот» стоит несколько особняком в ряду его произведений. Совершенно неожиданно появляется в романе идея безблагодатности западной церкви. Самого Леонтьева удивляет, например, каким образом Достоевский выводит идею о необходимости дворянства России. Неожиданна и мысль Федора Михайловича о том, что «всё размягчилось, всё упрело и все упрели». Но ведь это лейтмотивная, доминирующая- мысль всего творчества К.Н.Леонтьева! Исчерпывающее объяснение в философии Леонтьева находит и мысль Достоевского о том, что «слишком шумно ипромышленно становится в человечестве, мало спокойствия духовного».
6 Бочаров С.Г.Ум мой я упростить не могу // Сюжеты русской литературы. М., 1999. С.267
7 Бочаров С. Г. Леонтьев и Достоевский // Сюжеты русской литературы. М., 1999. С.346-347
Таким образом, адресует нас к Достоевскому и проблема греха, и проблема русского национального характера с зависимостью «почва - Бог», проблема ориентировки героя в окружающем мире с помощью реалий русской национальной ментальносте, национальных архетипов.
«В философской борьбе это точка самого высокого напряжения - отношение к Достоевскому. Многим из писавших это казалось недоразумением, но недоразумением оно не было, и корень их взаимопротиворечия и взаимоотталкивания был, по-видимому, глубок. Это было размежевание глубже всего идеологического и политического, что могло их связывать, и связывало, на театре общественной жизни эпохи. Как назвать это размежевание? Наверное, как расхождение в идеалах. Можно сказать сильнее - что-то вроде даже мировоззренческой пропасти. Выступление Леонтьева против Пушкинской речи
Достоевского и вскрыло пропасть и иллюзорность их идейного союзничества» , - отмечает Бочаров. Эта бездна в идеалах и чаяниях разверзлась в споре мыслителей о любви и гармонии. «"Никогда" - леонтьевское возражение Достоевскому по широкому фронту: и на его "золотой век в кармане", и на "жизнь есть рай", и на смешного человека: "Люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле"» , с одновременным утверждением, словами одного из его героев, что единственным предназначением человека на земле являются страдания.
Ясно ощутив «катастрофический характер наступающей эпохи», Леонтьев стал первым, кто не только почувствовал, но художественно оформил, выразил в своем художественном творчестве катастрофическое ощущение уничтожения, потери цельного человека. Человек в его эпоху оказался принципиально раздвоенным; а его внутренняя и внешняя плоть, разум и чувства разделенными. Человек предстал оторванным от природы и Абсолюта, а мир отпадшим от Бога. Рубеж веков в России развился и прошел под знаком Достоевского. Леонтьева не удовлетворяет прежде всего «диссонансный», «беспочвенный» человек Достоевского, которого он хочет «восполнить» и «вживить» в бытие, мыслимое как «живая жизнь».
Его антропология с экспериментом примирения внешнего и внутреннего, эстетического и нравственного, религиозного, его «эстетическая революция» отвергает возможность бестрагедийного мира. Он отказывается от «мирного унисона» ради чреватой творчеством трагедии, рожденной в недрах леонтьевской концепции эстетического.
8 Там же. С.345
9 Там же. С.367
Центральным тезисом в исследовании художественного наследия Конст.Леонтьева является непреходящего значения тезис С.Булгакова: чтобы понять подлинного Леонтьева, нужно пережить чары и отраву его беллетристики. Не случайно за Леонтьевым и закрепляется это определение «художник мысли», у которого литературные опыты, философская работа его ума и публицистическая проповедь переплелись в тугой узел, где нить рассуждений протягивается от беллетристики к философской публицистике и теряется в недрах литературной критики. Поэтому для того, чтобы понять целое мировоззрения Леонтьева нельзя пренебречь ни одной составляющей его творчества. И особенно пристального внимания требует изучение художественной прозы писателя, в автобиографичности которой наиболее полно выразилась мировоззренческая концепция автора с ее стержневой составляющей — эстетизмом. Эстетизмом, столь чуждым его веку (Леонтьев умер в 1891 году) и имманентно присущим последующей эпохе. Эстетизмом, неизбежным спутником которого является имморализм, искус которой пережила русская литература в эпоху порубежья. Эстетизмом как способом художественного видения, художественного отношения к действительности с ее плодом - идеей жизнетворчества. Наконец, эстетизмом с его трагической феноменологией, осмыслением красоты как эстетической категории трагического, легшего в основу «русской концепции трагедии» первой трети XX века.
Данная работа представляет собой попытку реконструкции эстетического мировоззрения Леонтьева, эстетизма как идеи синтеза (антиномий внешнего и внутреннего, красоты и нравственности, душевного и телесного) и как категории трагического. Восстановление леонтьевской мысли в ее опыте создания непротиворечивой картины мира и результата этого эксперимента будет способствовать уяснению во всей ее сложности диалектики поисков деятелей порубежной эпохи, оттачивающих грани нового сознания в том числе и в полемике с Конст.Леонтьевым.
Тем не менее эстетизм Константина Леонтьева существует в качестве общего места. Причем имеет оно характерный для всего творчества художника слова оттенок парадоксальности. Оно как черная дыра, бермудский треугольник в творчестве автора. В попытках разгадать смысл леонтьевского эстетизма сломано немало копий не одного поколения мыслителей, а до систематизации его эстетических взглядов не только очень далеко, к ней еще не приступали.
Об эстетизме «русского Ницше» писали многие и много, но, пожалуй, началом системного изучения этой альфы и омеги леонтьевского творчества можно считать работу Сергея Бочарова «Литературная теория Константина Леонтьева», который сделал первый, но
столь необходимый шаг - задекларировал разноуровневость леонтьевской эстетики и, говоря словами самого «первого и последнего русского эстета», единство в многообразии всех его эстетик.
При внимательном чтении работ известного литературоведа о К.Леонтьеве можно выделить, по меньшей мере, три ипостаси леонтьевской эстетики. Она явлена как категория философии жизни - красота как ценная сложность, основное слово леонтьевской онтологии, в работах самого автора заявленная как «эстетика жизни»; прекрасное как категория философии искусства - «эстетика отражения» на языке Лентьева; наконец, прекрасное как «героическое». Последнее наиболее часто и подвергается анализу как положи і ельная тенденция - «протест на демократичсски-гуманистически-моралистическую парадигму своего века», и с отрицательной коннотацией - выражение красоты как внешней оболочки, «наиболее внешнего из различных продольных слоев бытия».
Наконец, исследователь неосознанно, потому что он не ставит задачи структурирования эстетики исследуемого автора, выходит к центральной идее жизнетворчества К.Леонтьева, основному нерву его эстетического мироощущения -формулировке красоты как эстетической категории трагического. Такое понимание красоты вписывает поиски Леонтьева в скрижали «русской концепции трагедии» как явления литературного процесса первой трети XX века.
Исследователю здесь предлежит масштабнейшая задача - сепарировать нераздельные, вмонтированные в целое «эстетики жизни», а точнее в целое леонтьевского мироощущения, отдельные категории прекрасного в его антропологии, историософии и философии искусства с тем, чтобы в результате возвести их к единому пониманию, как уже было сказано, красоты как эстетической категории трагического.
Вот это единство, слиянность и взаимопроникаемость и порождает сложность классификации этого уникального явления русской философской мысли. Парадоксальная противоречивость оценок смысла леонтьевского эстетизма, вероятно, и вызвана параллельным существованием и сложным взаимодействием в эстетической доктрине К.Леонтьева нескольких видов эстетик.
После «взрыва» интереса к творчеству К.Леонтьева в первом десятилетии XX века имя мыслителя было предано забвению вплоть до конца 80-х годов прошлого столетия. Поэтому в леонтьеведении не сложилась как таковая традиция изучения леонтьевского творчества, с акцента на эстетических и имморалистических проблемах в работах деятелей порубежной эпохи полюс интересов современных исследователей сместился кардинально - к вопросам почвенным, государства и церкви. Извлечение имени Леонтьева из небытия забвения, его
новое открывание потребовало работ пересказывающего характера, а новый контекст с постановкой новых проблем о путях развития русской нации и особенностях русской ментальности, скорее социологических, политических и геополитических, обусловили отсутствие собственно литературоведческих работ об авторе.
Поэтому практически до сих пор критически не осмыслены написанные в пору Русского Ренессанса работы о «художнике мысли». До сих пор нельзя говорить о системе тематического и идейного содержания художественной прозы писателя, а центральная концепция эстетизма продолжает трактоваться в качестве общего места.
Попытки структуризации леонтьевского эстетизма намечаются в статьях С.Бочарова. Отдельные темы и проблемы леонтьевского художественного творчества проанализированы в статьях Г.Мондри, С.Котельникова, С.Попова, Е.Голушковой, А.Козырева. Общей реконструкции жизни и творчества посвящены монографии Н.Бердяева, Ю.Иваска, А.Королькова, К.Долгова.
При решении задач данного исследования автор опирался на источники, которые делятся на четыре группы:
авторские тексты Конст.Леонтьева (повести и романы писателя, литературно-критические очерки, воспоминания, письма),
монографии и статьи, написанные в эпоху первого узнавания К.Леонтьева (Н.Бердяев, В.Розанов, С.Булгаков, Б.Грифцов, Вл.Соловьев),
монографии и статьи современных исследователей творчества писателя (Ю.Иваск, А.Корольков, К.Долгов, Г.Мондри, С.Котельников, С.Попов, Е.Голушковой, А.Козырев),
4. работы по истории русской литературы рубежа XIХ-ХХ веков.
Весьма условно можно разделить отзывы о леонтьевском эстетизме на критические,
резко негативные и положительные, которые можно подвести под определение «изуверского» «эстетического аморализма» и авторское «эстетический морализм» (использованный им в своей беллетристике, в романе «Египетский голубь» и вложенный в уста героя, что само по себе является значимым, и это мы увидим впоследствии).
При рассмотрении этих двух диаметрально противоположных подходов можно увидеть, насколько разнятся они по объекту оценивания. Эстетика, полагаемая в основу антропологии, историософии и, наконец, теории искусства как их движущая сила, предназначение и цель, неизбежно будет являться в разных обличьях и лицах, лишая исследования цельности и однозначности оценок.
Первыми леонтьевскими критиками были деятели Серебряного века. Их эпоху больше всего и интересовал эстетический вопрос.
Своеобразный синтетический подход к проблеме леонтьевского не эстетизма даже, а эстетического мироощущения обнаруживается в рассуждениях Ник.Бердяева10 У него также вычленимы по меньшей мере три составляющие понятия, воплощенные в представлении о красоте как внешней красивости, критерии жизненности, отождествлении красоты и жизни, и, наконец, некой универсальной ценности, в которой сходятся все критерии и оценки. Вот этот последний посыл и представляет интерес для исследователя, хотя сам Бердяев далек от последовательности и интегрирующее свойство инкарнации в универсальную ценность не обнимает вполне первых двух аспектов, которые, как шипы несоответствий, разрушают ее цельность.
Бердяев воссоздает «классический» идеал Леонтьева как идеал пластической красоты с доминантой силы, языческих земных позывов, идеал человека Возрождения. Второй традиционный мотив тесно связан с первым, с активной позицией жизнеутверждения ренессансного человека, упоенностью жизнью, желания страстного участия в драме бытия, жизненно-напряженного, которое характеризуется как ультрабиологический позыв. Из этого русла рождаются два неравнополноводных рукава реки бердяевских рассуждений о характере леонтьевского эстетизма. Один из них движется в берегах размышлений о человеческом, слишком человеческом, отдавая леонтьевский эстетизм полностью во власть природного, биологического и как следствие - непросветленного. И это оказывается последним и наиболее значимым словом Бердяева об исследуемом предмете -Конст.Леонтьеву была чужда идея теозиса, обожения твари, резюмирует идеолог «нового религиозного сознания».
Этот вывод явно диссонирует, скорое даже по простоте исхода, возвращению к традиционной антиномии земного и духовного, из полноводного водоворота идеи тождества натуралистического, эстетического и религиозного, сущность которого на стольких страницах пространных рассуждений пытается ухватить Ник.Бсрдяев.
У философа мы находим два пути подхода к проблеме - со стороны морали и со стороны природы. Он утверждает тождество биологического, натуралистического и эстетического, эстетический смысл природной жизни, где собственно природным законам, природной необходимости подчиняется и социальное бытие человека.
10 Константин Леонтьев (Очерк из истории русской религиозной мысли), 1926; Леонтьев -философ реакционной романтики, 1989
Одновременно философ ставит знак равенства между моралью и эстетикой, объединенными понятием разнообразия: «в основе этой натурфилософии лежит отождествление эстетики и биологии, красоты и жизни»11, «требование разнородной почвы не только эстетическое, но и нравственное»'2
Вообще, мораль является одним из ключевых слов бердяевской статьи. Мыслитель прежде всего защищает «русского Ницше» от обвинений в аморализме, утверждая, что исследуемый автор был прежде всего - «определенный моральный тип», у которого было «своеобразное моральное отношение к жизни». Сама эта «определенная мораль» воплощается через афоризмы: «мораль жизни в красоте», «мораль качеств в противоположность морали количеств», «мораль ценностей, а не человеческого блага», «личное благо должно склониться перед сверхличными ценностями».
Ценность - второе по значимости и употребимости слово в бердяевской статье. Эстетическая оценка, эстетический подход у Бердяева трансформируется в «эстетическую ценность», что автоматически поднимает ее значение до уровня богоданности, вложенной в сознание пероосновы. Именно такой видится Бердяеву леонтьевская эстетическая ценность -как первоценность, в которой соединяются религиозные, эстетические, нравственные оценки и критерии: «натуралистические, эстетические и религиозные мотивы действуют в нем свободно и самостоятельно, не насилуя друг друга, но в конце концов, ведут к высшей истине, в которой совпадают все критерии и оценки» , «эстетическая ценность для него -первоценность. В конце концов она тождественна со всякой ценностью, и с общественно-политической, и с моральной, и с религиозной»14 Как интегрирующая в себе эти разнородные мотивы эстетическая первоценность коррелирует с леонтьевской идеей разнообразия.
Здесь бы можно было поставить точку, если бы в утверждении и реализации эгой ценности не было столько «рокового»: «К.Н. любил "роковое" и в действиях "роковых сил" видел больше эстетики, чем в сознательных человеческих действиях. Свершение исторических судеб зависит гораздо более от чего-то высшего и неуловимого, чем от человеческих сознательных действий»15, и если бы трагичность этого «рокового» не заставляла искать спасения. «Отношение путей творчества и путей спасения» - так гениально формулирует Бердяев Леонтьевскую дилемму жизни, одновременно характеризуя
Бердяев Н. А. Константин Леонтьев (Очерк из истории русской религиозной мысли). Париж, 1926. С.455-456
12 Там же. С.459
13 Там же. С.438
14 Там же. С.455
15 Там же. С.465
постановкой этой проблемы поиски своего века: «тревожная проблема отношений путей спасения и путей творчества оптинским монашеством не разрешалась и в сознании их не ставилась. Она неразрешима в православии леонтьевского типа, хотя вся жизнь самого Леонтьева была мукой об этой проблеме»16, «религиозная проблема его жизни неразрешима теми средствами, которыми он хотел ее разрешить. Он был мучеником переходной религиозной эпохи. Всей судьбой своей он дает материал для решения религиозно-философских проблем, но сам он не решает этих проблем. Он многое почувствовал раньше других»17
Бердяев утверждает невозможность разрешить поставленную проблему леонтьевским опробованным методом — подчинением традиционной религиозной морали. Он обличает Леонтьева в отрицании человека, в укорененном в нем ужасе тварности, в утверждении биологической и природной необходимости. Таким образом, восхождение к первоценности обернулось падением, «гибелью от себя», поломанными крыльями.
Но здесь собственно начинается уже непосредственно проповедь самого мыслителя -проповедь свободы, для которой он находит точку опоры в леонтьевском отрицании личной автономной нравственности. Вследствие этого исследуемый автор оказывается имморалистом, отрицателем ценностей и человеком раздробленной души. Новое осмысление, почти через 30 лет после первой разгромной статьи - «Леонтьев — философ реакционной романтики»(1898) - не снимает главного противоречия двух мировоззрений, выраженного в неприятии Леонтьевым и исповедании- «новым религиозным сознанием» единения божественного и человеческого через дерзание, полет мистического сознания «нового человека». Мистицизм - это то, что сближало «художника мысли» с проповедью апологетов «нового религиозного сознания», только коренился он для последователей Леонтьева в свободе, а для их предшественника - в отказе от нее.
В розановских исследованиях18 эстетизм предстает также в двух своих ипостасях: как красота пластическая, красота внешней формы и как витальная сила. Розанов, оперируя содержанием леонтьевского письма к своему молодому другу, называет предшественника певцом Древа Жизни. При этом понятия красота и жизнь у него оказываются равнозначными. Характер же красоты у него то коррелирует с природной силой, то ассоциируется с надприродными идеальными началами и сам инстинкт красоты, который должен спасти погибающее человечество от ненависти, оказывается широким понятием, выше которого нет категорий: «жизнь - в самой жизни. И выше ее нет категорий, ни
16 Там же. С.566
17 Там же. С.569
«Эстетическое понимание истории», 1892, «О Константине Леонтьеве», 1917
философских, ни политических, ни поэтических. Тут и мораль, тут и долг. Ибо в Древе Жизни - Бог, который насадил его для земли»19
Большое удивление вызывает современная оценка (в труде К.Долгова «Восхождение на Афон. Жизнь и миросозерцание Константина Леонтьева», 1997) как объективная булгаковского пассажа20 о леонтьевской категории прекрасного. Не может быть объективной экспрессивная категоричность оценки «люциферический эстетизм». Булгаков не только констатирует превалирование в леонтьевской иерархии ценностей эстетического над религиозным (которое для мыслителя не вычленяется от нравственного и морального, а представляет высшую степень оных, осиянность их высшим чувством), но прямо обличает «уродство» такой аксиологической системы («этический урод»).
Отец Сергий разоблачает ницшеанский характер леонтьевской эстетики, в которой он видит только культ «белокурой бестии», красоту силы, жестокости и насилия. Не упрекая Леонтьева непосредственно в исповедании «человекобожества», своими рассуждениями о параллелизме ницшеанского и леонтьевского гуманизма, корреляции их с гуманизмом Возрождения, он приписывает Леонтьеву не только стремление стать по ту сторону добра и зла, но и желание быть «яко бози». Критика Булгакова хороша, он очень убедителен в этом «рассуждении на тему», но сам, видимо, забывает свой столь актуально до сего дня звучащий призыв «пережить чары и отраву» беллетристики Леонтьева. Сравнение с Ницше, наверное, всегда будет иметь место, но, пользуясь метким словом Леонтьева, как линия тангенс - умная и изворотливая, а не секанс, воткнувшийся по уши в ницшеанство.
Рассуждения о гуманизме, естественно, продолжаются критикой механицизма ушедшей эпохи. Здесь Булгаков оригинален, потому что он, может быть, единственный, кто отрицает «эллинство» героя леонтьевской поэмы жизни. Священник противопоставляет возрожденческий характер леонтьевской проповеди и язычество Античности как эстетическую норму - религиозно-эстетической, как антиэрос эросу. Булгаков напрочь отказывает исследуемому автору в столь часто ему приписываемом языческом восхищении перед миром. Для Леонтьева, - пишет Булгаков, - природа была нема. И здесь он противопоставляет ему некоего естественного человека, о характеристиках которого ничего не сказано, и некую первозданность, о которой тоже ничего не говорится. Между тем, свой идеал естественного человека был и у Леонтьева, а алкание первозданности (образ
Розанов В.В. О Константине Леонтьеве // Константин Леонтьев: pro et contra. Личность и творчество Константина Леонтьева в оценке русских мыслителей и исследователей 1891-1917 гг. Антология. Книга 1. СПб., 1995. С.409-416 20 «Победитель - побежденный», 1916
«необитаемого острова») - это главный лейтмотив произведений писателя, особенно его ранних творений.
Естественности автор, видимо, противополагает декаденство со свойствами отпадничества, отщепенства, отрыва от родной почвы. С этим можно согласиться, только напрочь забыв о реакционности Леонтьева, его славянофильской проповеди, то есть всего того, что связано с родиной — вживленности в сознание устоявшихся форм государственности, религиозных верований, народных обычаев.
Зато, когда заходит разговор о декаденстве, Булгаков спускается с вершин своей проповеди и заметно приближается к теме. При этом кардинально меняется и сам полюс оценки. Леонтьев восстанавливается в правах прежде всего сближением с Достоевским, а еще - родственностью позыва родной Булгакову эпохи: «Леонтьев нам был общником и другом»21 И наконец, итоговым тезисом становится положение об овеянности всей жизни Конст. Леонтьева «ароматом тонкой духовной красоты».
Неожиданный подход к проблеме демонстрирует глубокий аналитик творчества Константина Леонтьева Борис Грифцов , полностью игнорирующий вопросы соотношения эстетики и морали в художественной прозе исследуемого автора и этот главный камень преткновения - «эстетический морализм», который утвердился в отечественной мысли как «эстетический аморализм». Аналитика интересуют прежде всего вопросы теории искусства, воссоздание леонтьевской «эстетики отражения». Чрезвычайной важности оказывается тот факт, что реконструкция теории творчества основывается у Б.Грифцова почти исключительно на основе анализа художественной прозы писателя. Предметом исследования становятся три основные произведения художника слова («Подлипки», «Египетский голубь», «Исповедь мужа») и личная судьба Константина Николаевича.
В этих трех творениях аналитика интересует основной конфликт в душе героя -переход от эстетического любования жизнью к покаянным мотивам, от жажды самоутверждения в мире к самоотрицанию. Аналог этих частных проявлений (отказ о г изящных отношений с «бледным ребенком» в «Подлипках», потеря живительного инстинкта и отрицание самоценности былых осуществлений в «Египетском голубе», поражение,
21 «<...> неприятие обезбоженной и измельчавшей, опошлившейся культуры во имя
взыскуемого града, религиозно оправданного творчества. Это основная тема того духовного
устремления, что ныне притязательно зовется иногда «новым религиозным сознанием», и
Леонтьев - не своими утверждениями, а своими вопрошаниями - принадлжеит к этому
историческому руслу, по которому текли Гоголь и Толстой, Достоевский и Вл.Соловьев
(умалчиваю о наших современниках). Леонтьев нашел в себе силу не только поставить перед
мыслью, но и жизненно углубить вопрос о религиозной ценности культуры...»
(«Победитель-побежденный» //Тихие думы: Из статей 1911-1915 гг. М.,1996. С.94
22 «Судьба К. Н. Леонтьева», 1913
крушение философской концепции Мужа и последующая гибель самого героя в «Исповеди мужа») автор естественно обнаруживает в акте жизнетворчества самого Леонтьева, в его переходе от эстетического деизма к православной аскетике. Причем объясняющим мотивом этой трансформации оказывается отношение «эстетики жизни» к «эстетике отражения». Автор подчеркивает, что в философии Конст.Леонтьева последняя всегда занимала второстепенное и подчиненное место. Писатель всегда был и оставался борцом за «эстетику жизни»23
Видимо, улавливая неразрывность этой диады у Конст.Леонтьева, Грифцов сокрушается о том, что вторая ее составляющая не стала предметом специального рассуждения «художника мысли». Но даже то, что было произнесено Леонтьевым об искусстве, Грифцов считает чрезвычайно значимым - «едва ли осознавал всю важность того, что мог сказать об искусстве»: «В этом определении самодовлеющей ценности искусства и его символического значения ясно чувствуется, до какой степени остротою отдельных своих мыслей Леонтьев опережал свое идейно бедное время. В одной этой фразе заключен конспект сложной теории, которую самому Леонтьеву не было охоты и времени развивать»24 и «если о чем жалеть, то, конечно, о том, как редко темой его писаний становилось искусство»25 По существу достаточно уже самого леонтьевского признания, что «искусство есть цвет жизни и самое высшее ее проявление».
Сами понятия «эстетики отражения» и «эстетики жизни» Грифцов трансформирует в категории «идеальный романтизм»/«практический романтизм», которые, по всей видимости, должны выражать интенцию двух авторских установок. Практический романтизм - это «вера в возможность жизни, представляющей из себя чистое и полное цветение, соединяющей интенсивность чувств с разнообразием внешнего выражения и со строгой чистотою формы. Нет самодовлеющего абстрактного ряда идей, нет призраков искусства — и то, и другое лишь следствие цветущей жизни, лишь проявление ее богатства или ее близкие и осуществимые Цели. Жизнь правдива, и не может быть идей, томящихся бесспорностью своего должествования и в то же время не осуществляющихся конкретно, не находящих себе
Однако для нас показательным является уже тот факт, что она утверждалась именно и исключительно в антиномии, как противоположность «эстетике отражения», - уже самый этот факт ставит под сомнение ее самоценность
24 Судьба К.Н.Леонтьева // Константин Леонтьев: pro et contra. Личность и творчество
Константина Леонтьева в оценке русских мыслителей и исследователей 1891-1917 гг.
Антология. Книга 1. СПб., 1995. С.325
25 Там же. С.326
выражения вовне, видимого и живого. Все четкие линии схем и логических построений Леонтьева освещены пламенем этой веры»
В то время как второй подход выражает именно неудачу этой попытки - «в ней обнаруживается та неосуществимость прекрасного, которую нужно принять со всей серьезностью»: «Леонтьев утешал себя надеждами на обновление истории, но не мог не признать историю "роковой игрою механических сил", недоступной "разуму, который знает, до чего он слаб и до чего он подвержен роковым и неисправимым самообольщениям". Этими словами рассказана и история, леонтьевских заблуждений, которые завершаются отказом разума от своих прав на улучшение жизни. Исправить ничего невозможно. Остается признать оправданным «весь естественный и никогда, разумеется, не исправимый трагизм нашей земной жизни»27
Интересно, что центральным в этой теории оказывается понятие, менее всего относящееся' к искусству, - понятие прогресса. Оно характеризует собою убывание жизненных сил. Чем яснее это стремление - к однообразию (все творчество Леонтьева наполнено пафосом, борьбы с ним), тем настойчивее в творчестве художника слова требование былых осуществлений. В своих художественных произведениях Леонтьев пытается воссоздать такую цельную и правдивую жизнь, но все попытки его героя оборачиваются крушением^ поражением идеала. «Доверчивое увлечение безумной мыслью о богатой событиями и красками жизни у него так сильно, что он готов закрывать глаза на все разочарования, которые все настойчивее и настойчивее будут вставать перед ним, готов уноситься в свою единственную, любимую идею, предъявляя к истории неумолимо-строгие требования, а когда она и малой их части не захочет исполнять, он будет искать хоть маленького островка жизни по его плану, готов будет забывать большое и видное, если только крохотная частность оправдывает его» В частности, он находил их в искусстве. Отсюда и примат эстетической жизни в творчестве писателя. Но, с другой стороны, отмечает исследователь, такая, назовем её естественной, жизнь проста и незаметна: «Искусство не есть отражение жизненных сил, но творчество им антиномичное. Искусство не нужно, когда жизненные силы сами ведут, оно тогда еще и невозможно. Два состояния нужно признать противоположными друг другу: физиологическое, незаметное веселье и эстетическое впечатление, которое Леонтьев описал так: "Душа полна, и грусть ее отрадна, потому что она слышит близость бога красоты". Глубоко ошибаются те, кто хотел бы богато развитое искусство считать показателем богатой эпохи. Если бы мы стали спрашивать себя, кто
26 Там же. С.329
27 Тамже. С.329
28 Там же. С.329-330
изображен в живописи итальянского Возрождения или в романах Достоевского, мы были бы только поражены преображающей силой искусства, придавшего очарование незаметному, увидавшего чистые идеи в том, что житейскому взгляду покажется поверхностной и веселой простотой. Только тем и важно искусство, что оно не похоже на жизнь, которая проста и незаметна. Леонтьев восхищался героичностыо своих безграмотных героев, которые сами не замечали своей героичности, ибо она была для них нечаянным проявлением. Невыносимого счастья не увидали бы они во внезапно проглянувшем, лазурном небе и не поняли бы чудака, который ищет в осени только «очей очарованья». Легко удовлетворяемый инстинкт любви показалось бы им ненужным превращать в сложную драму влюбленности. Так эстетическая оценка преображает жизнь. Так воображение создает впервые жизнь»"
Но автор не хотел воображаемой жизни взамен живой: «Эти возрастающие вместе с обеднением непосредственных жизненных сил обманы человеческой души Леонтьев не принял бы в свою теорию. Его романтизм практический исходил из доверия к жизни, появившегося, может быть, в последний раз. Из его гибели вырастает романтизм чистый, который может появиться из сознания неисправимой жизни и неосуществимости требований, который знает, что теория исчезает при своем осуществлении, что жизнь благополучная незаметна, она катится легко и бесследно. Вот почему возрастающая пустыня истории в то же время усиливает воображение, создает искусство — "потрясающую музыку страстных чувств", создает ту систему оценок, без которых жизнь стала бы незаметным физиологическим процессом. Сознание трагедии есть вместе с тем сознание психичности, одухотворенности. Разрешение трагедии есть возврат к элементарному инстинкту. Желать ее
разрешения значит желать вновь спуска вниз и назад»
Далее исследователь обрывает сам себя и делает основной вывод о том, что символические связи в искусстве и жизни, понятой эстетически, обладают достоверностью такой силы, что новое, иное небо становится близким. То есть можно сказать, что характер отношений в диаде «эстетика жизни» - «эстетика отражения» реализуется как трагедия, где неизбежно присутствующим символом выступает новое небо, одновременно близкое и недостижимое. Таким образом, исследователь постулирует мистический характер эстетических оценок, которые реализуются двояко: «И через все эти различные области его эстетизм протянулся в двух неизбежных чувствах, в двух строях понятий, как будто непримиримо антиномичных, но равно последовательно эстетических. Эстетическая оценка может исходить от чего-нибудь одного: или от требования бесстрастно оценить форму и
Там же. С.342-343 Там же. С.342
выражающийся в ней с достоверностью трансцендентно-идейный момент, забывая об ощущениях, отойдя в сторону, как бы становясь жрецом, готовым заклать ради закона живое существо, или от противоположного требования — вновь восстановить живую цельность объекта. Все ли впечатления и сердечные бури убить, оценивая форму, или, наоборот, вполне довериться первому впечатлению, может быть случайному, но достоверному в своей оживленности? Вот два пути, к которым ведет эстетика, — и самое непосредственное, и самое абстрактное из проявлений человеческого духа. И по обоим этим путям, как бы ни
были они противоположны друг другу, развивалась одновременно мысль Леонтьева» Где первый способ можно ассоциировать с эстетикой отражения, а второй — с эстетикой жизни: «борьба этих двух путей - путь учения Леонтьева».
Размышляя так, Грифцов подходит к главному выводу своей статьи - о трагедии как центральном символе леонтьевского жизнетворчества и безупречной преданности трагедии художника слова. В этом, по мнению Бориса Грифцова, и заключается значение Конст.Леонтьева для новой эпохи: кризис практического романтизма должен стать предостерегающим моментом для будущего поколения мыслителей.
По глубине анализа эстетического начала в творчестве «художника мысли» с ренессансными мыслителями соперничают разве что только крупные монографии Юрия Иваска и Константина Долгова.
В своем обширном труде о К. Леонтьеве «Константин Леонтьев (1831-1891). Жизнь и творчество», 1972, Иваск, уподобляясь автору, которому он явно симпатизирует и которым очарован, перелетает, словно бабочка, с одной темы на другую, легко порхая и не догматизируя импрессионистическое творчество художника слова. Поэтому у него, при наличии специальной главы «Красота», нет реконструкции леонтьевской доктрины прекрасного. Но эта изящная бабочка - исследователь Иваск, собирает много полезной пыльцы со всего разнообразия цветения этой многосложной леонтьевской темы. Собственно, не пытаясь, как уже говорилось, обобщить леонтьевское понимание прекрасного, Иваск удовольствуется единственным выводом, что «спектр его красоты сложен, со многими нюансами»: «Не следует также забывать, что Леонтьев видел красоту не только в схватках Ормузда и Аримана или даже в грубой дарвиновской борьбе за существование. Его часто переполняла поэтическая радость бытия в мирной обстановке, в быту. Казалось бы, он упивался жизнью только в своем ограниченном мире Нарцисса, но он умеет и других заражать своим восхищением красками, например на греческой или болгарской свадьбе! Наконец, за всей видимой красотой он различает другой план, неуловимый, музыкальный, с
31 Там же. С.320
мотивами бурной радости, переходящей в беспричинную грусть, в томление (в «Подлипках» или в «Египетском голубе»). Спектр его красоты сложный, со многими нюансами»32, «это эстетика, объемлющая все темы красоты»
Иваск, находя творчество Леонтьева глубоко автобиографичным и реконструируя по художественным творениям личность самого автора - супергероя своих произведений, находит у писателя эллинистическое представление о красоте как прекрасной плоти. Он даже прямо резюмирует, восстанавливая образ Алкивиада и других древнеэллинских героев, облеченных в прекрасную плоть, что Леонтьев не любит душу без плоти: «Но души без тела он не любил, не мог любить»34 Иваск утверждает противоположность леонтьевского идеала германскому идеалистическому представлению о красоте: «Ему было глубоко чуждо германское идеалистическое представление о красоте, которая исправляет человечество и даже спасает <.. .> Леонтьевская красота губит и плоть, и душу»35 Леонтьевская красота -красота плотская, склонная к пороку, это культ самоутверждающейся сильной личности, утверждающейся в том числе насилием и жестокостью: «апология несправедливости, жестокости, "красивого" зла, например войны!»36
Эта красота имеет эллинистические корни потому, что представлена одновременно как
самобытная сила, как творческое начало, которое не знает противопоставленности добра. В
таком понимании красивым оказывается все что жизненно, исполнено витальной энергией,
желания жить. Эстетика становится не только аспектом переливающейся через край
творческой энергии, одаривающей героя прежде всего даром восхищения. Леонтьевский
эстет «чувствует за двоих», переживает свою сопричастность миру, экзистенциально
переживает свою связь с ним.
I Его герой не озадачен поиском добра или правды в мире, но сам мир в его явленной
красоте является для него единственной правдой - не правдой, которая есть синоним добра, но которая истинна своим воплощением, актом своей феноменализации. Мир благ потому, что он есть, освящен самим фактом воплощения, разрешающей воли быть.
Такая языческая сущность восприятия нивелирует антиномию этики и эстетики, она
1 невозможна в мире, который не знает правды добра, но которая ведает лишь правду красоты.
Поэтому, затрагивая тему подчиненности политики, этики и религии эстетике, Иваску
Иваск Ю. П. Константин Леонтьев (1831-1891). Жизнь и творчество // Константин Леонтьев: pro et contra. Личность и творчество Константина Леонтьева в оценке русских мыслителей и исследователей после 1917 года. Антология. Книга 2. СПб.,1995. С.365
33 Там же. С.599
34 Там же. С.478
35 Там же. С.595
36 Там же. С.310
приходится утверждать, что ницшеанство Леонтьева в сущности натяжка исследователей: «русский Ницше» не проповедовал новой морали, не отрицал старых этических норм, потому что они второстепенны в мире, где «Бог велит лишь красоту».
С нивелировкой антиномии эстетика/этика тесно связано и предъявляемое герою требование активного участия в драме бытия, своеобразная растворенность и развоплощенность в мире живой жизни. Не отвлеченные идеи, не рефлексия в искусстве, но непосредственное переживание собственного бытия в мире - вот задача для человека в понимании автора. Самому жить поэтической жизнью, как формулирует будущий монах Климент.
Напряженность противостояния этики и эстетики, которое, по мнению Иваска, напряженнее всего ницшеанства, таким образом релятивизируется в образе самого писателя. Аналитик утверждает, что аскеза только подновила (недаром автор утверждал эстетичность только двух идеалов - воина и жреца) языческие одежды «первого и последнего русского эстета», добавила новые краски в эстетическую картину мира Леонтьева. Лишь однажды оговаривается исследователь, восклицая, что «Жених грядущий во полуночи» - это эс і етика, но и этика37
Иваск увидел две формы цветения красоты в леонтьевском творчестве: красота пластическая, красота формы; красота как витальная сила, сила созидания - космическая, аполлонистическая сила, организующая вселенную, и первородная сила, чуждая противопоставлению добра и зла и плода их борьбы - рефлексии, в том числе и в искусстве, в статье Иваска иерархии не подчиненные и почти не коррелирующие между собой.
В книге К.Долгова «Восхождение на Афон. Жизнь и миросозерцание Константина Леонтьева», 1997, леонтьевской теме красоты отводится целая объемная глава, однако она мало что добавляет в решение проблемы систЄіМНОсти изучения проблемы прекрасного в творчестве Конст.Леонтьева. Здесь мы находим очень мало собственно леонтьевских высказываний о прекрасном, а туманная реконструкция леонтьевского представления о красоте перемежается цитатами из его литературно-критических работ, где не столько раскрывается смысл и значение понятия «красота», сколько представлена леонтьевская теория творчества.
«Слабое сердце»
Студент 4 курса медицинского факультета Московского университета Константин Леонтьев, узнав о начале Крымской кампании, досрочно сдал экзамен на степень лекаря и в сентябре 1854 года прибыл в Крым, оставив литературные гостиные, где ему благоволили, и отдавшись военной жизни, в которой не оставалось места творчеству.
Два года в военных госпиталях Симферополя, Феодосии, Керчи для «неприготовленного» юноши стали пятым курсом, его практической клиникой. Он «начал свою службу в сентябре, а к весне 55 года был уже другой вследствие этих трудов, опыта и бесед с одним более опытным товарищем»55, он сам «видел и чувствовал огромную в себе разницу. Все стало яснее: сам стал смелее и покойнее; видел пользу с большою радостью» Он приобрел такой медицинский запас, больше которого не получил бы на 5 курсе и с которым мог бы успешно служить в России. «Я вставал в шесть часов, чтобы прочесть что-нибудь о не понятом мною накануне; и после обеда, когда другие играли в карты, я учился опять. ... Иногда на дежурстве меня будили ночью для принятия новых больных. Другие товарищи этого не делали; я хотел их превзойти в энергии»57 Леонтьев трудился в Крыму усерднее других, с полной отдачей времени и сил «притворялся» доктором.
Три года подряд в Крыму молодой писатель, чей литературный дебют был встречен одобрительным откликом Тургенева, «жил и дышал свободой своей широко и радостно. И тем сильнее, что делиться было не с кем»: «Я не говорил никогда со своими сослуживцами о Москве, о моем призвании; они не знали даже, что я пишу; и мне нравилось это мое инкогнито в низменной по духу, но все-таки новой и свежей среде. Я считал себя, улыбаясь всем снисходительно, чем-то вроде олимпийского бога, сошедшего временно на землю; вроде Аполлона, пасущего стада у царя Адмета»
Леонтьев формулирует несколько причин, по которым решился участвовать в Крымской кампании, среди которых - желание видеть Крым и войну: «Три года подряд в Москве, еще до войны, я все думал о Крыме, о южном береге, об этой самой Керчи ("Где закололся Митридат"). Думал я также и вообще о войне, я ужасно боялся, что при моей жизни не будет никакой большой и тяжелой войны. И на мое счастье, пришлось увидеть разом и то и другое совместно - и Крым, и войну» Кроме того, Тургенев и Катков настоятельно советовали начинающему литератору участвовать в военных баталиях, «оставить разбор себя», «смело бросаться в жизнь», «пожить широкой, действительной жизнью». Среди множества причин, побудивших Леонтьева, вопреки всем родным и обожаемой им матери, ехать в Крым, была и одна - основная: Константин Леонтьев хотел перемены, ибо страдания, которых ему стоило принесение любви в жертву свободе и искусству, стали невыносимы.
В разговорах с молодым писателем Тургенев не раз говорил о том, что семейное счастье часто очень вредит художеству. Леонтьев, который видел свое единственное призвание в литературе, решил принести «в жертву и молодую страсть, и надежды на тихое семейное счастье, возможное с такой умной и доброй женщиной, неизвестному будущему поэзии, приключений и славы!..»60 Таким образом, участие в Крымской кампании имело в судьбе Леонтьева символическое значение: в Крыму он «приносил жертву всесожжения долголетней страсти на алтаре Свободы и Искусства!»61 (как через двадцать лет на Востоке он принесет в жертву «мистике церкви» художество, бросив в огонь рукопись эпопеи «Река времен»).
Однако Леонтьеву перемена нужна была не только для того, чтобы не видеть «около себя тех людей, которые слишком живо напоминают ему недавние страдания». Он желал ее и по другой причине. В мемуарах «Сдача Керчи в 55 году» (1887-87) и «Мои дела с Тургеневым» (1874) Леонтьев «с ужасом и почти со стыдом» вспоминает о времени своего «болезненного, тоскующего и почти мизантропического студенчества» и едва узнает себя в «больном студенте, боявшимся в Москве всякой неосторожности»: «природа и военная жизнь!.. Чего же лучше!.. И неужели это я? Я, тот болезненный и бледный студент, всегда чем-то смущенный и расстроенный, которого я знал столько лет в Москве? Этот вечно что-то мыслящий юноша, такой больной и душой, и нервами...» Причиной мучений молодого писателя была повышенная чувствительность «от природы очень сострадательного юноши»: «я при первом переходе моем из отрочества в юношеское совершеннолетие принимал все слишком близко к сердцу и в иные минуты уж было мне и не под силу всех и все жалеть (курсив мой - Н.Б.), начиная с себя и кончая каким-нибудь беззащитным щенком, над которым профессора наши Севрук и Глебов делали такие жестокие опыты» Леонтьев признается, что в этот, докрымский период, ему было чрезвычайно «тяжело жить на свете»: молодой писатель «болезненно мыслил, болезненно любил, беспокойно страдал, все высокими и тонкими страданиями»64 Студент медицинского факультета сам был некрепок здоровьем: «у меня непрестанно болела грудь и я был непрестанно нездоров». А помимо того нуждался материально и тяготился медицинскими занятиями, которые только подливали яду в его «субъективные раны»: «Я был тогда точно человек, с которого сняли кожу, но который жив и все чувствует, только гораздо сильнее и ужаснее прежнего»
Для «от природы очень сострадательного юноши и к тому же развившего в себе гуманность чтением Санда и Белинского» окружающая жизнь представляла слишком много вызовов, на которые в неопытном сердце не было ответов. И тем сложнее ему, «помешанному на гуманности», было то, что как раз в это время он «утратил детскую религию; - только что перестал молиться». Среди причин, мучивших его, Леонтьев называет прежде всего безверие. Успокоиться же на каком-то «неясном деизме», — пишет он, -эстетическом и свободном, на котором он успокоился позднее, в то время еще не мог - «а до серьезного горячего православия последних лет моей жизни было еще очень далеко»
«Беспрестанно думая и мучаясь обо всем», молодой писатель перестает понимать веселые стихи (позднее мы встретим подобные настроения у героя раннего произведения К.Леонтьева - Володи Ладнева «Подлипок»), и - «плачет» над «Лишним человеком» Ивана Тургенева.
В годы, предшествовавшие Крымской кампании, бросаясь в горнило которой, Леонтьев сжигал все свое болезненное студенчество, автор изливает боль «души, тоскующей по идеалу» в недошедших до нас произведениях «Булавинский завод» и «Женитьба по любви». Оценив ранний опыт Леонтьева и сочтя произведения «очень хорошими», но все же «болезненными», Тургенев посоветовал начинающему коллеге «оставить разбор себя»: «Смелей бросайтесь в жизнь! Смелей! ... вы ведете жизнь одинокую и все заняты вашим внутренним миром»
Красота как единство внешней и внутренней красоты в эстетике К.Н.Леонтьева
Эстетика К.Леонтьева устойчиво подвергается критике по нескольким пунктам. Первое, Леонтьев предпочитает внешнюю красоту внутренней, ассоциирует красоту с внешней красивостью: «статья Леонтьева («Анализ, стиль и веяние» - Н.Б.) потому исторически замечательна, что эта красота, на которой вся она сосредоточена, исключительно внешняя красивость» Второе, писатель любит все сильное и красивое, ему чужда эстетика Достоевского. И наконец, «русской Ницше» ставит эстетику выше морали, и таким образом рождается «псевдоэтика»: «В своем презрении к чистой этике и в своём культе самоутверждающейся силы и красоты Леонтьев предвосхитил многие мысли Ницше, вдвойне парадоксальные под пером афонского послушника и оптинского монаха. Леонтьев религиозно верил в положительную истину христианства в узкомонашеском смысле личного спасения, он политически надеялся на торжество консервативных начал в нашем Отечестве, на взятие российскими войсками Царьграда и на основание великой нео-византийской греко « г- 139
российской культуры, наконец, он эстетически любил все красивое и сильное»
Эстетизм Леонтьева вообще воспринимается как явление, чуждое русской культуре с ее демократичностью, любовью к униженным и оскорбленным. Однако, несмотря на это, сам философ считал свою теорию не только не чуждой славянофильского учения, но выросшей на его фундаменте.
Формулируя свою «эстетику жизни», Леонтьев апеллирует к «прекрасному и глубокому», по его словам, замечанию Данилевского о том, что «красота есть духовная сторона материи». Как не вспомнить здесь знаменитые слова почвенника и «демократа» Федора Достоевского «красота спасет мир».
Требование красоты внешних форм Леонтьев характеризует как созданное внутри славянофильского учения: «относительно руссизма вообще (а следовательно, и относительно форм внешнего быта) гораздо вернее и приятнее разделять надежды Конст.Аксакова, Хомякова и Данилевского. Они находили, что обретение или создание красивых и своеобразных форм этого быта будет вернейшим признаком полной зрелости и эмансипации русского ума и чувства. Страстная идея ищет всегда выразительной формы» , «и Данилевский, этот серьезный, отчасти нелюдимый (как слышно было про него) человек, заботится об этой общественной внешности. Он посвящает этим модам и внешним обычаям несколько превосходных страниц. Он понимал, что это внешнее, не говоря уже об эстетическом значении своем, имеет еще и другое значение, значение субъективное: оно есть признак зрелости национального духа, вступающего наконец во все свои права, ищущего во всем живой индивидуализации своей ... из книг его явствует, что во взглядах на жизнь он был эстет»141
Эстетическую идею Леонтьев рассматривает как органически присущую славянофильскому учению, и если Данилевский и Достоевский в своем творчестве ее только намечают, в философии Леонтьева она выкристаллизовывается как самостоятельная проблема и находит свое дальнейшего развитие, предвосхищая поиски последующей эпохи: леонтьевский эстетизм - один из многих в Европе конца XIX века, да и не только в Европе. Эстетические искания лежали в основе русского модернизма и его течений.
Эстетизм позднее получит широкое распространение, в частности, в русском символизме. Однако, несмотря на то, что Леонтьев выступает своего рода предтечей русских эстетических исканий, в некотором смысле он решает проблему эстетизма в русле традиций русской культуры XIX века. Проблема эстетизма рассматривается у него в связи с проблемой цельной человеческой личности, но вторая не уводит его в дебри Античности, растворяя в «хоровом начале», но возвращает в русло православной церкви. Православие, в котором согласовано эстетическое и нравственное начало, близость к родной природе, с которой православие тесно связано (то, что Достоевский называл крепким «сидением» на корнях), может, по мнению атора, вернуть утраченную цельность русскому человеку. Именно этому посвящено художественное творчество и жизненный путь Константина Леонтьева, «жизнью исповедовавшего свою философию».
Исследователи зачастую остаются глухи к диалектике самой синтетической формулы «эстетический морализм», ни одной их составляющих которой невозможно пожертвовать без ущерба для полноты.
Потомки как-то сами не заметили подмены, произведенной С.Франком, заменившим синтетическую формулу на традиционную «эстетический аморализм», и вместо того, чтобы искать объяснения диалектическому единству, продолжали видеть в Конст.Леонтьеве «философа в ницшеанском смысле», то есть мыслителя, манипулирующего стрелкой компаса нравственности. При обнаруживаемой близости обоих мыслителей главное отличие «русского Ницше» от немецкого гения состояло в том, что наш «художник мысли» никогда не заменял старые императивы на новые.
Воплощенные в леонтьевской модели двойников два начала, которые мы условно обозначили как экстенсивное и интенсивное, в леонтьевском творчестве представлены во всей множественности их аспектов. Они то опрозрачниваются в антиномию внешней и внутренней красоты, то разрастаются до сакраментального противостояния эстетического и этического («поэзии» и нравственности), то, наконец, предстают в виде сложного диалектического единства душевно-телесного в человеке. Выделение этих начал, выяснение их взаимосвязи и взаимозависимости в человеческой личности является одной из сквозных тем художественной прозы «первого и последнего русского эстета» Константина Леонтьева. Сложный клубок их, одновременно присутствующих в человеческой личности, можно заключить в формулу «эстетический морализм», которая, в свою очередь, будет расширяться, наполняясь новым содержанием, привнесенным изучением действия внешнего и внутреннего закона в человеке. В результате сама формула станет символом сложного взаимодействия в личности ее воли к творчеству («эстетическая революция») и морального закона.
Пути актуализации закона
Роман «Подлипки» (1853-61) - первый большой роман беллетриста, произведение, в котором, по мнению исследователей, талант художника выразился в полной мере, сформировался особый леонтьевский стиль письма - импрессионистический. Роману, действительно, принадлежит особое место в творчестве писателя как, может быть, самому леонтьевскому произведению. Леонтьевскому в том смысле, что здесь наиболее полно воплотилась любовь писателя к «тонким и тайным ощущениям», из которых, по мнению автора, состоит человеческая жизнь. Ни в одном другом произведении (при всей импрессионистичности «Египетского голубя» и отмеченной мощным лирическим началом «Исповеди мужа») лиричность не выразилась столь ярко. Это может быть обусловлено тем, что в романе К.Леонтьев изображает детские и юношеские годы своего героя, этап формирования, становления идей (в «Египетском голубе» и «Исповеди мужа» импрессионистической смене мыслей и чувств мешает «пластика» сформировавшихся идей и готовых выводов, с которыми Муж переселяется на свой «необитаемый остров», а Ладнев приезжает на Восток). В «Подлипках» перед нами «табула раса» души героя (не случаен этот образ покрытого новым снегом поля в самом начале романа), которая будет заполняться и исписываться текучим и бесформенным потоком «тонких и тайных ощущений».
Роман «Подлипки» посвящен истории первой любви Владимира Ладнева, истории отношений его с Пашей или, вернее сказать, отказу от них. Поскольку герою приходится отказаться от романа, о котором он так долго мечтал, Ладнев вынужден воспроизвести весь (насколько возможно весь — ведь сколько живых подробностей он должен был опустить) непростой путь становления своей личности, пришедшей к решению отречься от отношений с «бедным и бледным ребенком». Такая задача обуславливает особое построение художественного произведения, виртуозно сконструированного автором.
Собственно, завязка, кульминация и развязка романа вполне могли уместиться на 20 станицах пространных воспоминаний Ладнева. Огромное пространство романа от завязки к кульминации и развязке занимает экспозиция. То, что должно быть охарактеризовано как эпилог, события через пять лет после рассказанного, включены в пространство кульминации и развязки и по эмоциональному напряжению могут соперничать с ними. Здесь, в эпилоге кривая эмоционального напряжения произведения вновь резко подскакивает вверх. Традиционно эпилог возвращается к тем мыслям и чувствам, которые достигли своего апогея в кульминации, чтобы еще раз подчеркнуть их значение, эпилог в «Подлипках» задает новый вопрос. Благодаря вмонтированной в повествование огромной экспозиции читатель понимает причину отказа героя от отношений с Пашей. Но эпилог добавляет совсем иной вывод к тому процессу становления мировоззрения героя, который был описан в экспозиции. В эпилоге результатом этого процесса становится не столько объяснение причин отказа от Паши, но понимание того, что муж ее «больше человек, чем многие честные и порядочные люди». Таким образом автор замыкает круг повествования: читатель чувствует потребность вернуться к началу, пройти снова с героем путь его непростого становления, может быть, даже восстановить все те подробности, о которых герой говорит, что должен был опустить их, чтобы увидеть, как родился этот вывод. Тем самым автор еще более усиливает значение экспозиции, то есть значение этого будничного, но столь величественного и сложного процесса, как процесс формирования человеческой личности, где нет мелочей и случайностей. В то же время тем самым значительно снижаются функции кульминации и развязки, что позволяет критикам говорить: у Конст.Леонтьева нет катарсиса. Действительно, читателю в повествовании не на чем остановиться: где эта точка невозвращения, очищения от старого и рождения обновленного героя - в убийстве совенка, песне девушки или в самом процессе принятия героем решения? Не случайно и кульминация как бы раздроблена на две составляющие - убийство совенка и песня девушки. Не только читатель, но и сам герой не знает, когда решение созрело в нем и какие глубины его сердца породили это решение. Автор не выводит их наружу, не делает их явными, но погружает читателя в эти глубины; в бесконечность процесса развития, где нет остановки, нет вчерашнего и сегодняшнего «я»; где новые чувства, как волны, набегают и требуют нового действия. «Художник мысли» передает этот процесс как нельзя более реалистически и учит нас предельно внимательному и трепетному отношению к внутренней жизни сердца человеческого.
Поэтому импрессионистическое изображение прихотливой смены настроений и чувств героя не является самоцелью, искусством ради искусства: в этом видимо хаотическом движении писатель пытается проследить путь героя.
При всей стихийности процесса саморазвития, неподвластности его развивающемуся сознанию, он в то же время глубоко закономерен и совершается в соответствии с «идеалами высшими, вне нас стоящими», о значении которых мыслитель так много писал в своей философской публицистике. Сложный процесс формирования человеческой личности, которому посвящен роман «Подлипки», совершается совместным действием двух стихий: стихии человеческой воли и стихии, вне человеческого существования стоящей. Автор никогда ее прямо в своем творчестве не называет. Она может быть определена как Бог, воля которого находит воплощение и проявляется в совокупном действии закона природы и закона оформленного человеческого бытия — религия, государство. В то же время сама стихия человеческой воли непроста, она определяется сознательным и бессознательным (иррациональным, слово, которым так часто определялась человеческая природа на рубеже веков). Причем, парадоксальным образом, иррациональное включает упомянутые законы, по которым существует и движется вселенная, которые и определяют жизнь и судьбу человеческую. Поэтому законы оформленного человеческого бытия выступают одновременно как внешняя по отношению к человеку стихия и как его внутренняя основа. Как выражение иррациональных, вне человека стоящих сил определяющее значение в художестенной прозе обретают образы безлюдного поля, по которому идет Жених во полуночи, в «Подлипках» или природы Южного берега и моря в «Исповеди мужа».
Одновременно именно эти видимо внешние по отношению к человеку силы опрозрачниваются в его внутренний закон. Молчание и осиянность безлюдного поля или гул моря становятся отражением внутреннего переживания персонажа, на скрижалях души которого проступают грани внутреннего закона.
Прорисовка этих неясных очертаний изображается автором в романе «Египетский голубь» (1880-1882).
Незаконченный, как большинство произведений Константина Николаевича позднего периода творчества, роман «Египетский голубь» является своеобразным продолжением первого большого творения писателя — романа «Подлипки». Здесь мы встречаемся с уже знакомым героем - Владимиром Александровичем Ладневым. В романе нет воспоминаний о ранней юности героя, тем не менее отдельные детали прямо указывают на его «подлиповское» происхождение. Мы узнаем старого Володю по желанию наслаждаться жизнью, неприятию разочарованности, с позднейшим пониманием, что разочарование приготовляет людей к лучшему, а истинное назначение человека на земле - страдания. Здесь мы находим и основные мотивы романа «Подлипки»: герой «Египетского голубя» в сущности решает для себя ту же проблему - каким образом и с помощью каких средств побеждается легкомысленная страсть.
В поисках потерянного рая. Утопические модели Константина Леонтьева
Отсутствие греха обуславливает цельность обитателей «мадрепоровых скал». Образ «необитаемого острова» является лейтмотивным в романе «Подлипки» (1853-61). Герой постоянно обращается в своих мечтах к тому краю, «где девушки просты и уступчивы, а мужчины невинны и молоды, как я. Не шутя забывался я иногда над мечтой о прелестном крае. Вот жертвенник; солнце заходит; пальмы и хлебные деревья осеняют чистые, прохладные хижины. Кругом океан; несколько простых земледельческих орудий... Десять молодых девушек в венках из листьев и цветов выходят из хижин и танцуют около алтаря. Никакие лишние украшения не скрывают их едва созревшего стана, простое ожерелье из береговых раковин на шеях и полосатая одежда около бедер... ... а мы, их верные и преданные супруги, идем с охоты домой. И на нас нет ничего лишнего. Мы молоды, красивы и сильны. Здесь нет безвкусия, нет идеалов, бледности, страданий, злобы, холодного разврата обыкновенных мужчин ... »288 Автор воссоздает «золотой век» человечества, не познавшего добра и зла, когда «Бог велел лишь красоту», до того, как мир трагически разделился на добро и зло, этику и эстетику. О каком-то другом соотношении этих начал в древнем человеке беллетрист будет говорить в романе «Египетский голубь» (1880-82). Со времени разделения, когда человек стал носителем раздвоения, ему были положены законы и пределы - идеалы, которых нет на «необитаемом острове». По ним человек должен был отныне существовать. Он стал носителем разделения и носителем закона. Постепенно в ходе развития истории этот закон выразился в традициях определенного мировидения народа.
Леонтьевский герой (герой романа «Подлипки») осознает, что возврата к первобытной цельности уже нет, что нет возможности реализовать гармонический идеал в трагически разделенном после грехопадения мире, в мире законов и положенных пределов. Тогда он бежит от мира, пытаясь выстроить среди первозданной природы новую жизнь, согласную его представлениям об идеале. На эксперимент пересоздания мира решается персонаж повести «Исповедь мужа» (1867).
«В творчестве Константина Леонтьева повести этой принадлежит исключительное место. Отграничивая леонтьевскую прозу московского периода от его восточных повестей и поздних романов, "Исповедь мужа" (опубликована в 1867 году) позволяет уловить их органическое единство, фокусируя типологические, стилистические и, наконец, эстетические горизонты художественного мира писателя» Повесть «Исповедь мужа» по праву признается вершиной творчества писателя. В этом произведении достигают апогея, точки наивысшего напряжения основные проблемы леонтьевского творчества. Повесть не просто отграничивает леонтьевскую прозу московского периода от его восточных повестей и поздних романов, но становится завершением тех поисков и своего рода решением тех проблем, которые писатель формулирует в произведениях из русской жизни. В повести он создает концепцию личности (человека), доводя ее до высочайшего уровня абстракции -даже сам герой теряет индивидуальные черты, превращаясь в персонажа без имени.
Значение повести «Исповедь мужа» как завершения исканий московского периода должно быть и становится причиной того, что о поздних романах из русской жизни можно говорить только условно: это недописанные произведения, отрывки, вариации на любимые леонтьевские темы. Почему при этом мы отказываемся от ярлыка «тавтологичность», «повторение самого себя» - это тема другого разговора. Раз отказавшись от своей «безнравственной» философии сожжением романа «Река времен», писатель снова и снова возвращается к исканиям допереломного периода (причем «хищный» герой поздних романов Матвеев становится еще изящнее и искушеннее) и оставляет произведения незавершенными. Для этого есть объективные причины.
Творческий путь Конст.Леонтьева предстает до удивления напоминающим его роман «Подлипки»: пространная экспозиция в романе предшествует истории с Пашей, которая должна составить сюжет романа. Сама история любви занимает несколько страниц. При таком построении читатель ожидает взрыва, но кульминация и развязка протекают также мирно, как и все предыдущее повествование. Читателю приходится самому искать этот момент наивысшего напряжения, который так глубоко скрыт в «складках» жизни, что его легко не заметить. Так и повесть «Исповедь мужа» представляется в виде кульминации леонтьевского творчества, когда все предыдущее творчество становится только экспозицией к повести, и автор еще и еще добавляет детали к ней своими недописанными произведениями, чтобы этот тихий и незаметный взрыв стал явным для подготовленного читателя. Он должен научиться по-особому видеть, должен погрузиться в эту особую атмосферу, чтобы услышать, как дышит хаос, неоформленная стихия вселенной рядом с той беседкой у камня с надписью «Праху друзей», где сиживали подруги («Подруги»), как пустота из сырых полей Подлипок заставляет дышать героя с ней в лад, чтобы ощутить уже совершенно отчетливо дыхание вечности в «Исповеди мужа», дыхание мирового океана, с которым вместе желал дышать Муж.